Скоромыкин, Сруль и другие…

Скоромыкин, Сруль и другие…

Этот рассказ появился как реакция на случайно найденные в интернете воспоминания о народном поэте Александре Скоромыкине, жившем в середине прошлого века в городе Куйбышеве. Мне показалось, что в рассказах этих многое идеализировано до некоторой сусальности образа, дело в том, что фамилия эта хорошо мне знакома по рассказам моего отца, непосредственно общавшегося со Скоромыкиным в период моего детства, вот я и решил поработать в целях полноты картины так сказать.

Итак, мой отец, Фадеев Арсений Дмитриевич, родившись в 1923-м под Ульяновском, провел детство и молодость в Куйбышеве по адресу Чапаевская – 173, там учился, вырос, оттуда в 41-м уходил в армию на войну (он – ветеран КТОФ), там же в 1952-м родился и я, его сын. Чуть ниже по улице на том же квартале через один дом, в каморке под лестницей соседнего – через общий двор — дома с тогдашней больницей партактива (сейчас «Вторая областная больница», д. 165, т н особняк Эрна) жил его приятель детства Витька Федулов или попросту Федуляшкин, там, в закутке 2х1,5 частенько собиралась развеселая компания; мне было лет пять-десять (середина 50-х — начало 60-х), когда папаня вращался в этом сообществе, иногда и меня брал с собой, за что ему доставалось от жены – моей мамы.

Лиц почти не запомнил — только причудливые имена входивших в компанию собутыльников: помимо Федуляшкина это были забулдыжный поэт и известный в этих весьма специфических кругах циркач-акробат Скоромыкин (к этому там добавляли еще то ли «Скоротыкин», то ли «Недотыкин») и некто Сруль, отставной учитель, которого выгнали с работы за драку прямо на уроке с учениками. Странностью звучания прозвища по простоте душевной не задавались, друзьям было по фигу, что это обычное еврейское имя (его полная форма – Исраэль, Израиль), привлекала ассоциация краткой формы с близким по звучанию не самым приличным русским глаголом и воспринималось как его (глагола) производное. Иногда в каморке появлялась еще парочка столь же экзотичных личностей, имена их не сохранились и вовсе.

В те времена проблема толерантности на повестке дня еще не стояла, но и не сочинили еще «нетолерантного» анекдота про крокодила Гену, катавшего Чебурашку на руле велосипеда и остановленного гаишником: «А ну-ка, быстренько уберите этого с руля!» — Да не Сруль я – Чебурашка! Но наш Сруль уже тогда был фигурой анекдотической, хотя в целом в компании, несмотря на смешки, относились друг к другу подчеркнуто уважительно, даже по-своему нежно и самым смешным наливали первым. Да и как иначе! Сруль держался с юмористическим достоинством и ходил всегда по-печорински — вытянув руки по швам, словно на плацу, что, согласно характеристике из известного романа М.Ю.Лермонтова есть «верный признак некоторой скрытности характера», особенность эта бывшего учителя, естественно, также не обходилась без приятельских комментариев, друзья над ним и поэтом постоянно подтрунивали, это и составляло основную тему для разговоров под лестницей. «Сруль как герой нашего времени!» Тот отбрехивался как мог. Поэт, подцепить которого было сложнее, гнусавым голосом читал стихи типа:

«Вся жизнь прошла под скрип кроватей ржавых

И я отцвёл, как майские цветы,

Теперь никто с желаньем, как бывало,

Уж не пойдёт со мной в кусты!»

Стихов было много (по крайней мере так казалось), они трогали корявые души хмельных насмешников, сочинялись на все случаи жизни и шли «на ура»; так, настреляв по мелочи и не желая расставаться с деньгами, Скоромыкин-Скоротыкин под восторг присутствующих отбивался от кредиторов высоким слогом:

«Я беден,

Я самый бедный в мире,

Вчера я поднял грязный рубль

В одном общественном сортире!»

Сортир стоял во дворе на отшибе и ждал своего часа, чтобы войти однажды в историю Чапаевской улицы. А еще минуты трезвости поэт решался иногда на акробатические пируэты, попутно просвещая неотесанных, папаша приходил домой и бубнил под нос новые слова: «Флик-фляк, рундак и сальто арабское»… Остальные деятели только прикалывали друг друга да агрессивный пацифист Федуляшкин, подверженный вражеской коротковолновой пропаганде, брызгал слюной на «жлобьё», не дающее свободы и жизни, хотя и в целом настроение разговоров в компании в смысле политики было скорее брехливо-раннедиссидентское. Время было в этом смысле небезопасное, если бы кто донес, замели бы всех разом. Заключаем: стукачей среди них не было. На бормотуху и водку денег не всегда хватало и как-то раз Сруль притащил на круг бидон пивных дрожжей (добыл за так на Дне – в пивном ларьке под Ульяновским спуском возле Жигулевского пивзавода), прямо тут у Федуляшкина заквасили брагу, выпили сколько влезло, остатки же, не предчувствуя по причине полной умственной невинности техногенных последствий, слили в очко дворовой уборной (такие белёные известью деревянные строения, где голодный поэт подбирал оброненные испражняющимся обывателем рубли,  в те времена торчали в каждом самарском дворе, к ним регулярно наведывались «говновозки», снабженные насосами и широкими гофрированными шлангами, и выкачивали к себе в цистерну содержимое ям, кишащее миллиардами опарышей).

До механизации процесса эта операция, воспетая в свое время Гиляровским в книге «Москва и москвичи», производилась штатным золотарем в брезентовой спецодежде вручную с помощью черпака на шесте, ритмично переносимого по-над головой и неизменно вызывала живой интерес у окрестных мальчишек – моих друзей и не очень – это зрелище – тоже широко обсуждаемое — способно было подобно Олимпийским играм притушить любую вражду – хотя бы временно. Бражный бидон оприходовали летним теплым вечером, продукты человеческой жизнедеятельности неожиданно пришлись по вкусу дрожжевым культурам популярного в Союзе напитка, ферментация продолжалась ночь, квашня пыхтела и булькала и к утру вдруг поднялась и попёрла через край прямо из дверей стоявшего на взгорке грязно-белого домика многоструйным потоком, распространяя соответствующее амбре. В больнице учуяли, выскочили, поднялась паника, забегали дворники и доктора – заведение-то на берегах потока партейное! Приехала милиция, пожарные и прочее городское начальство, хлынула струя из брандспойта, бросились с матами унимать вышедшую из берегов дворовую помойку, закидывать чем попало, да разве уймешь – прёт и прёт, смывать тоже особенно некуда – вокруг заборы, дома да сараи, только в ворота на улицу, подогнали говновозку, поливалку и грузовик с солдатами, те взялись за лопаты – кое-как, перемазавшись, перекидали и выгнали струей воды большую часть разлившегося. Всё это время компания сидела на крылечке федуляшкиной каморки напротив и веселилась от души. Никто не выдал и, хоть всё было очевидно, виновных не выявили, начальство поматерилось-поматерилось, ткнуло на прощание кулаком в тощую грудь Сруля да и уехало, ведь главное для любого начальства всех времен и народов – чтобы наверх не ушло каким-либо образом, а тут само как-нибудь проветрится! Смех смехом, а сколько воды ни лили, благоухало до самой зимы, да и потом возобновлялось по весне – дворы-то на Чапаевской были земляные, восприимчивые…

Сруля подняли, отряхнули, сунули в руку стакан и забалагурили по-прежнему, обсуждая содеянное, а вся история навсегда перешла в уличный эпос. Воспроизвел его по большей части со слов папаши, поскольку меня на те посиделки по малолетству нечасто брали, да и мать не пускала, и непосредственным очевидцем приключения мне быть не довелось. Кстати, легкий и худой, как чердачный кот, Федуляшкин считал себя, по-видимому, учеником искусного в акробатических трюках Скоромыкина и однажды на пляже красноармейского спуска, куда друзья долгие годы ходили «сполоснуться», Федуляшкин в моем присутствии, мелькнув пятками, сделал сальто с лавки из положения на корточках – а ведь под 50 дурошлепу уже было. Несмотря на странности друга, папаша его явно ценил, давней дружбой и веселой компанией дорожил, несмотря на то, что по общему мнению дурашливый Витька был шалопутом. Однажды, когда им было лет по десять, Федуляшкин вручил другу Сеньке – папаше моему будущему – самопал из медной трубки, заряженной серой со спичечных головок с пулей-железякой, и привязанной к деревяшке, выточенной в виде пистолета, показал где надо поджигать и на всякий случай отбежал подальше. Папаша направил ствол устройства на забор за сортиром и поджег запал. Когда пришел в себя после оглушительного выстрела перед ним светилась солнечным лучиком свежая дырка в заборе, а в руке остывал самопал с раздувшейся втрое трубкой. Оглушенный, он даже не выронил его – стоял и глазел. Испугаться по-настоящему догадался только когда я уже на свет появился, а он рассказывал мне об этом, то есть лет через 30, тем не менее, опасные эти игрушки перешли по наследству уже нашей дворовой команде и уже я однажды погожим осенним вечером выковыривал непослушными от ужаса пальцами из подбородка мелкий колючий алюминиевый осколок подорванной самодельной петарды (скрученный плоскогубцами флакон от валидола, набитый все теми же вездесущими спичечными головками), а мать, замазав кровоточащую дырку зеленкой (первую мою, но далеко не последнюю минно-взрывную рану), бушевала над нашими головами (собственно ужас был от предвкушения именно этого).

Но что в десять лет, что в тридцать, раз в день Федуляшкин приходил к нашим окнам и, избегая попадаться на глаза женской половине Фадеевых, вызывал друга Сеньку. Встретившись через стекло со мной глазами, обращался к отцу через меня: Привет, Мишель, где там твой папс, а? Ну, где же твой пепс, пипс, попс, пупс, папс, пульс? – Пирс – подсказывал я, поймав его на повторе. – Пирс – повторял благодарно Федуляшкин, и поверх моей головы: — Сень, забьем?! Папаша осторожно выходил на улицу и они отправлялись в сторону легендарного двора, где вокруг действующего поэта и живого классика уже собиралось высшее общество – на очередную премьеру прославленного сочинителя и между делом забить козла – так у них называлась игра в домино. Последнее занятие было без сомнения самым традиционным времяпрепровождением – и более того –философией самарского обывателя мужского пола многих поколений, «козлятники» с весны занимали чуть не все горизонтальные плоскости двора, едва возвышавшиеся над его поверхностью. Тут же обсуждали политические новости и разливали, естественно; как правило это было пиво из бидонов, портвей или «вермуть» подешевле. Грохот костяшек, вбиваемых в столы, был слышен из-за заборов с соседних дворов и возбуждал легкую дрожь в оконных стеклах . Он прекращался лишь с последним, самым страшным ударом под истошный вопль: «Рыба!!!», означавший обычно конец игры и подсчет оставшихся костяшек или криком чьей-нибудь жены, уставшей ждать заигравшегося супруга и явившейся, дабы вернуть того в семейный круг. Федуляшкин был азартнейшим из козлятников дворовой федерации Чапаевской улицы, в сущности совершенно беззлобный и даже добрый человек, он провел войну в составе советского оккупационного корпуса в Иране и с тех пор терпеть не мог всё армейское, а также советское и партийное начальство, ночи напролёт слушал «голоса» по завывавшему от глушилок приёмнику и крыл всех начальников, начиная с управдома, «жлобьём», по той же причине он был автором и участником еще многих «антиобщественных» выходок и, понятно, имел приводы в милицию, но, в отличие от своего старшего друга и наставника, сам стихов не писал.

Зато прослыл снайпером в искусстве плевания в форточку – попадал в неё, не вставая со своего лежака напротив возможно, что целился он при этом в воображаемого сексота, следящего за хозяином по заданию МГБ, хотя страдали при этом невинные в своей массе прохожие. Предание гласит, что однажды в пацифистском раже Федуляшкин выскочил нагишом на мостовую и поставил будильник перед колонной войск, направлявшихся на первомайский парад, традиционно проходивший на площади Куйбышева возле «тумбы» — гигантской колоколообразной словно вылитой из чугуна статуи человека в пальто – так состоялся и его привод в психушку. Весьма вероятно, что там же перебывала по очереди и вся шлеп-компания, исключая, впрочем, папашу – тот вина не пил вовсе и, сидя в компании, только губы для маскировки смачивал — и в озорстве был всегда умерен. Такое отношение к вину определялось тем, что большим любителем выпить был его отец – мой дед Дмитрий Иванович, и папаша насмотрелся за жизнь на его гурманства, да и мне приходилось видеть как дедушка творит тюрю – крошит в миску хлеб и заливает из бутылки водкой, а нахлебавшись с помощью большой деревянной ложки, плачет горючими слезами (кайф по-русски). Мать тогда толкала папашу в бок: переживает дед-то, за пьянство стыдно! – Дура – отвечал папаша, это в нем водка плачет! Дед и погиб, когда шел по ж. д. путям и был сбит углом летящей мимо электрички 9-го мая 1956-го . Это был день, когда в столь знаменательный праздник внезапно отменили выходной и дед, работавший в двух местах, переходил по путям с одного на другое. Не думаю, что мужики, в большинстве своем воевавшие, но лишенные постановлением правительства выходного в праздничный день, отказали себе и в положенных боевых 100 граммах, пусть даже и на рабочем месте, так что вряд ли дед вышел на пути совершенно трезвым, хотя папаша и отрицает в этой истории алкогольный фактор.

Помню – лежит на столе дед с огромным синяком в пол-лица и сложив на груди руки, а я – мне было 4 года – плачу и все стараюсь выяснить у остальных домашних – зачем это дедушку в корыто уложили. Через год после деда в Клинической больнице от затяжной пневмонии, подхваченной в годы войны в холодных цехах завода им. Масленникова, где точила корпуса ракетных снарядов, умерла бабушка. Вложив в жилищный кооператив, оставшиеся в живых Фадеевы переехали на Галактионовскую в середине 60-х, потом оттуда сначала я, за мной – еще лет через 30 – родители переместились в начавшую научную жизнь подмосковную Черноголовку, а выросший из озорства Федуляшкин женился и тоже съехал из своей каморки куда-то на Новосадовую, он умер от инфаркта уже в 70-х или 80-х. о дальнейшей судьбе остальных отец знает лишь то, что в живых из веселой компании, кроме него, уже к 90м никого не осталось, как собственно и свидетелей описываемых событий. В современной самарской публицистике вспоминают Александра Скоромыкина, как истинного автора или соавтора известных песен советских времен, называют «Марш коммунистических бригад», «Ивушку», но лично я сомневаюсь – совершенно не в духе мне известного, да и Федуляшкин бы заклевал за такие отступления от стиля и ренегатство. Городские типажи отдаленного времени, пусть и такие курьёзные, дороги самарцам нынешним и бывшим сами по себе, без приукрас, это наша история – какая бы ни была!

Автор статьи: Михаил Арсеньевич Фадеев, канд. химических наук, Черноголовка Московской области, февраль 2012

email автора: fadeevma@mail.ru

От Волги до Тихого океана
Старая Самара
0 1015 8 мин.
Скоромыкин, Сруль и другие...
Старая Самара
0 893 3 мин.
История Струковского сада
Старая Самара
0 873 13 мин.
Комментариев нет, будьте первым кто его оставит

Комментарии закрыты.